Александр Пустовит о счастье, юморе и красоте

Что такое абсолютная красота, как научиться высокому искусству счастья и чем Шарль Бодлер похож на христианского проповедника — в беседе музыканта, пушкиниста, лектора Александра Пустовита и главного редактора Теоэстетики Елизаветы Трофимовой.



Лучшая музыка на всем белом свете


— Помните ли вы ваше первое переживание красоты? Может, это был какой-то простой предмет? Явление? Расскажите о нем!

— Это трудный вопрос, потому что красота бывает разного вида, разного типа: красота музыки, красота мысли… Самой первой по времени была красота природы: много лет подряд родители возили меня в деревню на Десне, и я очень хорошо помню реку, лес… Помню мои первые впечатления от музыки: когда мне было 14 лет, я попал на концерт, который сильно меня впечатлил. Вся программа состояла из Моцарта, и после этого вечера моя жизнь драматически переменилась. Вот три произведения: Симфония №40, Мотет «Exsultate, jubilate» для сопрано и оркестра и Концерт для флейты и арфы с оркестром. Я упросил родителей купить проигрыватель и начал собирать пластинки. Все они у меня сохранились, их несколько сотен, но, конечно, самые первые запомнились наиболее твердо. Музыка Моцарта стала для меня эталоном музыкальной красоты: впечатление абсолютного попадания. С другими композиторами мне может быть интересно, приятно, отрадно — а при прослушивании Моцарта я чувствую близость абсолютной красоты. Это самая-самая лучшая музыка. Помните, в фильме «Золушка» Принц говорил «Лучшее мороженое на всем белом свете»?… Я бы сказал конкретно: первая часть Квинтета  ля мажор  Моцарта для кларнета и четырех струнных — самая лучшая музыка на всем белом свете. Есть люди, воспитанные на Малере. Есть люди, воспитанные на Шостаковиче. Моя же любимая эпоха — вторая половина XVIII-го века. Я уважаю других композиторов, но настоящего счастья от их музыки получить не могу. Ведь одно дело — ценить, а другое — любить!


Вольфганг Амадей Моцарт, Симфония № 40.
Академический симфонический оркестр филармонии им. Шостаковича

Когда я был восьмиклассником, у нас стали преподавать физику по учебнику братьев Кикоиных. Их курс механики обладал математической красотой. Я был ленивый ребенок, обычно преподаватели не могли заставить меня работать, а вот у нашей учительницы физики получилось: я почувствовал, что такое математическая красота. Великий ученый Поль Дирак говорил, что законы физики должны иметь математическую красоту. Я это прочувствовал, и мне так понравилось, что я решил поступать на физический факультет и много занимался математикой. Спустя много лет я понял, что в основе музыкальной и математической красоты лежат очень схожие принципы — есть они и в архитектуре, и в живописи. Но важно помнить, что математика, золотое сечение, фрактальность — это хорошо, но всегда остается некий иррациональный остаток: то, о чем французские эстетики говорили «Je ne sais quoi» — «Я не знаю, что»; некая таинственная сущность, о которой ничего не известно, но которая, может  быть, является самым главным. Был у меня такой опыт: я преподавал поэтику в консерватории и в качестве зачета попросил моих студентов-музыкантов написать сонет. Они усвоили правила его построения и создали формально безупречные работы — но ни один из этих сонетов не был живым. А еще они очень смущались, когда мы читали стихи вслух. Я говорил им: «Чего вы стесняетесь? Вы ведь выходите на сцену, садитесь за инструмент… Неужели вы думаете, что игра на рояле — это менее разоблачительно, чем читать стихи? Пианист ведь  перед публикой  как на ладони»! Совершенно естественно, когда человек оберегает свой внутренний мир от посторонних взглядов. Это понятно. Но, выходя на любую сцену, человек должен понимать, что он самораскрывается — и без этого самораскрытия исполнение невозможно.

О гробовой серьезности


— Вы — друг светлой, высокой, торжествующей красоты: занимаетесь Пушкиным, Моцартом, классической эстетикой… Как сообщить миру, что такая красота, лишенная трагического надлома (несмотря на богатейшую биографию ее творцов), не скучна?

— Недавно я вел курс по истории оперы и первые занятия  посвятил своим самым любимым композиторам: Глюку, Перселлу, Моцарту, Россини. Публика реагировала очень сдержанно. На четвертом занятии мы приступили к сильно нелюбимому мной Вагнеру — и все были в восторге. Конечно, Вагнер — великий композитор, но, честно говоря, я так до конца и не могу это понять. Там же гробовая серьезность, полное отсутствие юмора! И очень длинно. Вольтер говорил:  «Изящное — это краткое и приятное». 

А вот вы говорите «трагический надлом»… Нельзя сказать, что у Пушкина и Моцарта эстетика только светлая. Другое дело — как относиться к жизненному трагизму. Есть известное стихотворение Баратынского: «Болящий дух врачует песнопенье/ Гармонии таинственная власть / Тяжелое искупит заблужденье / И укротит бунтующую страсть». Это то, что древние греки называли «катарсис», очищение трагедией. Мы же помним, что у Пушкина есть «Маленькие трагедии» — но от них не остается тягостного впечатления. Почему? Мне кажется, они настолько красивы, что горечи просто не остается. Так действует высокое искусство. А что касается скуки, то я думаю, что когда кто-то заявляет, что, например, Моцарт ему скучен, то этот человек не дал себе труда вслушаться в его музыку. Я встречал музыкантов, которые говорили, что не любят Моцарта, потому что он архаичен. Свидетельствует это об одном: они мало слушали Моцарта. А каким даром импровизации он обладал! Это то, что ушло из классической музыки лет 150 назад: все играют по нотам. В моцартовское время было не так — Моцарт, Бетховен и даже Шопен славились не только как пианисты, но и  как импровизаторы. Тогда считалось, что в игре «по писаному» нет ничего особенного — выучить ноты и сыграть может любой.

— То есть здесь такая же проблема, как в современной иконописи, где в стремлении повторить канон утрачивается все живое?

— Вне всякого сомнения. Борис Пастернак говорил, что новое возникает не в отмену старого, а в восхищенном воспроизведении образца. Это восхищенное воспроизведение не должно превращаться в буквоедство, не позволяющее себе ни малейшей свободы. Учиться необходимо, но то, что получено в результате обучения, нужно творчески претворять, не ограничиваться бездумным копированием.

Сонет о котах и эстетика отвратительного

— А как вы относитесь к «эстетике отвратительного»? Можно ли читать любимой девушке стихотворение Бодлера о том, что и она станет «добычей гробовых гостей»?

— У Анатоля Франса есть эссе о Бодлере, где он рассказывает интересную историю: в Париже спорили, стоит ли ставить памятник Бодлеру и в итоге решили, что нет, он этого не заслуживает — чересчур аморален. Далее в эссе Франс сосредотачивается как раз на стихотворении «Падаль» и утверждает, что это чистой воды христианская поэзия. В XVII-м веке рядом с Корнелем, Мольером, Расином, Лафонтеном живет замечательный проповедник епископ Боссюэ1Жак Бени́нь Боссюэ́ (1627-1704) — католический епикоп, знаменитый проповедник и богослов.
Автор таких трудов, как «Изложение учения католической Церкви»(1671), «История уклонений протестантских церквей»(1688), «Надгробные речи»(1656).
, который прославился книгой надгробных речей. Когда вдохновительница «Андромахи» Генриетта Английская умирает в возрасте 27 лет, Боссюэ произносит следующее:  «Утром она цвела. Сколько было в ней прелести! — вы знаете это. К вечеру она уже превратилась в засохший цветок… И вот, как ни прекрасно было это сердце, вот она перед нами, принцесса, которой все любовались, которую все любили! Вот она, такая, какою ее сделала смерть; но и то немногое, что осталось от нее, скоро исчезнет… Наша плоть быстро меняет облик. Наше тело принимает другое наименование; и даже трупом, говорит Тертуллиан, оно зовется недолго, ибо слово это все еще указывает на какое-то подобие человека, тело становится неизвестно чем, чем-то таким, чему нет имени ни на одном языке».. Бодлер говорит то же самое — это вполне традиционный взгляд на вещи. И, конечно, «Цветы зла» состоят не только из «Падали», там есть и другие великолепные стихотворения. Помните «Сонет о котах»? «Любовник пламенный и тот, кому был ведом / Лишь зов познания, украсить любят дом, / Под осень дней, большим и ласковым котом, / И зябким, как они, и тоже домоседом. Коты — друзья наук и сладостных забав, / Для них ни тишина, ни мрак ночной не тяжки, / Эреб избрал бы их для траурной упряжки, / Когда бы им смирить их непокорный нрав». Обратите внимание: стихотворение написано двенадцатисложником, александрийским стихом, тут сразу слышен величавый XVII-й век. Нет, Бодлер был великим поэтом — но очень несчастливым человеком с дисгармоничной психикой. Это несчастье положило тень на его искусство. Такая же тень лежит на музыке Бетховена — он был одиноким, больным, глухим человеком, и в его творениях есть этот отголосок кричащего отчаяния. Оно преображено великим духом, вознесено на большую высоту — но все-таки чувствуется. Горе есть горе.

Высокое искусство счастья

— Откуда вообще берется такое тяжелое и темное горе? Можно ли до конца преобразовать его в творчество?

— Есть очень много несчастных людей, не интересующихся творчеством. Счастье творцов в том, что они могут в какой-то мере избыть свое горе — Гете хотел застрелиться, а в итоге написал «Страдания юного Вертера». Для творцов есть выход. Я бы сказал, что счастье — это высокое искусство. Посмотрите вокруг: много ли счастливых людей вы увидите? Это великая редкость. А несчастных сколько угодно. Быть счастливым трудно, для этого нужна природная одаренность и сочетание благоприятных обстоятельств. Является ли проблематика счастья родственной эстетической проблематике? Для меня это открытый вопрос. Был такой француз Сент-Эвремон2Шарль де Сент-Эвремон (1610-1703) — французский литератор, музыкальный критик, философ., он говорил, что счастливый человек — это виртуоз, который не просто проживает свою жизнь, но создает ее, как художник создает  произведение  искусства. Тут можно многое сказать против, но звучит это очень красиво, и хотелось бы поверить.

Бесконечность и то, что за ней

—  Как бы вы определили красоту? Что это такое? Как она воздействует на нас?

— Самая толстая из моих книг называется «Этика и эстетика». Дело было так: в вузе, где я работал, мне предложили прочитать курс этики и эстетики; я пошел в библиотеку и не нашел ни единого учебника, который бы объединял два этих курса в единое целое. Пришлось написать самому курс, основанный на античном, платоновском представлении о единстве истины, добра и красоты. В ходе работы я обнаружил интересную вещь: по-хорошему «этику и эстетику» можно читать лишь до Канта, он разделяет красоту и добро, а романтики противопоставляют их друг другу. Можно выделить два варианта ответа на вопрос «Что такое прекрасное?». Один восходит к античности: прекрасное — это симметричное, соразмерное. Пример тому — скульптор Поликлет, пифагореец,  составивший трактат, где описаны  идеальные пропорции человеческого тела, и создавший статую копьеносца, воплощающую эти пропорции. Объект искусства как конечный объект с оптимальным соотношением частей и целого. Другой ответ появился в эпоху христианского Средневековья: прекрасное — это воплощение Бога, а поскольку Бог бесконечен, прекрасное — бесконечность, воплощенная в конечном. А если синтезировать два этих подхода? Нам открывается в буквальном смысле слова бездна смысла, произведение искусства становится окном в бесконечность. Вот пример: в 1997 году выходит книга под редакцией пушкиниста Валентина Непомнящего, которая называется «Трагедия Пушкина «Моцарт и Сальери». Антология трактовок и интерпретаций». Трагедия занимает 9 страниц. Комментарии к ней — больше 900. Каждое новое поколение, перечитывая эти 9 страниц, говорит: «А! Мы поняли, о чем это!» — и пишет свои интерпретации.

— А как нам быть с красотой, если мы одновременно и хотим ее понять, и отлично осознаем, что наши возможности ограничены? Что делать с нашей тягой к бесконечному?

— Красоту важнее переживать, нежели понимать. Понимание красоты — это постоянное вопрошание; ответы меняются из эпохи в эпоху, а вопрос остается вечным. Многие подчеркивали противоречивость красоты: вспомним Достоевского, который говорил, что в красоте  все противоречия  вместе живут, или Бодлера («Гимн красоте»). Удивительные ответы можно найти в древнегреческой мифологии: помните миф о происхождении Пегаса, крылатого коня поэзии и вдохновения? Он появился из крови страшной Медузы Горгоны. Поэзия появилась после убийства великого чудовища… В этом заключена какая-то глубокая истина.


Поделиться:
Станьте автором

Присылайте свои работы — лучшие из них будут опубликованы в журнале.

Предложить материал
Подпишитесь на новости
Читайте нас в социальных сетях

Чтобы быть в курсе новых публикаций и ничего не пропустить

Читайте также:
Наверх